– Знамо, уж какая тут подмога – баба с ребятенками… – сказал, вздыхая, толстоватый ярославец. – Эка, мужик бедный, право…
– Это еще не все, братцы, – продолжал фабричный, постепенно воодушевляясь, – куды! он в отместку ему и землю-то у него ту отнял…
– Как, и землю отнял, землю? – крикнули многие.
– Да, отнял, и вырезал ему что ни на есть плошную во всей вотчине: суглинок… Хлеба у Антона с первого же года и не стало… а жил он, нужно сказать, прежде не хуже других… Была у него при покойном барине добрая «кулига» сена, и тон не оставил ему Никита: жирно больно живешь, говорит… Видит Антон, нечем кормить скотинку, а нужда пришла, крайность; он и давай продавать, сердешный, то лошадку, то корову, то овцу… И что бы вы думали? и тут-таки донял его Никита: не пущает его в город, да и полно; что ты станешь делать? Продавай, говорит, в деревне… Известно, какой уж тут торг, мужички же неимущие, денег нету, отдавать стал за бесценок. Пришло Антону день ото дня плоше да плоше; вестимо, мужичок не грибок: не растет под дождёк… долго ли разорить его? Так-таки совсем и разорил его, довел дотолева, что не осталось у него в доме ни полщепочки, живет как бы день к вечеру, и голодную собаку нечем стало из-под лавки выманить.
– Знамо, какое уж тут житье! Проти жара и камень треснет.
– Я, чай, сам-то уж не рад, что грамоте горазд.
– Эх, бог правду-то видит, да, видно, не скоро ее сказывает! – заметил кто-то в свой черед.
– И такой-то человек этот Никита, – сказал фабричный, – что хоть бы раз забыл свою злобу. Вот нагдысь, сказывал мне наш же мужик, приходит к нему нынешнюю весну Антон попросить осину – избенку поправить; уж он его корил, корил, все даже припомнил… опричь того, и осины не дал… Вестимо, одно в одно; до того дошел теперь Антон, что хошь ступай сумой тряси, то есть совсем, как есть, сгиб человек… Уж так-то, право, жаль мне его…
– Как же не жаль, – начал опять ярославец. – Охо-хо!… Ты же, брат, говоришь, мужик-ат добрый…
– Уж такой-то добрый… простой… Бывало, как жил-то хорошо, всякого готов уважить, простыня-мужик… Через простоту свою да доброту и пострадал более… Добрая была душа…
– Ох, что-то теперь с ним станется?… Ведь лошадь, ты, брат, говоришь у него была последняя?…
– Последняя…
– Вот то-то., мерзлой роже да мятель в глаза… Плохо ему… и вряд ему найти…
– Где, где теперь найти! И господь знает, куды загнали лошадь…
– Право, кабы знал, пособил бы ему, ей-богу бы пособил, – сказал ярославец. – Послушай, брат хозяин, полно тебе жидоморничать; ну, что ты с него возьмешь, ей-богу, грех тебе будет, отдай ему полушубок… Э! Не видал, что ли, полушубка ты крестьянского?… Слышишь, мужик бедный, неимущий… Право, отдай; этим, брат, не разживешься; пра, отдай!…
Оба фабричные и большая часть присутствующих изъявили то же мнение. Хозяин отмалчивался. Сухощавое лицо его выражало совершенное невнимание к тому, что говорили вокруг него; ни одна черта не обозначила малейшего внутреннего движения. Наконец он медленно приподнялся с своего места, погладил бороду, произнес с озабоченным видом: «пустите-ка, братцы…», подошел к воротам, окинул взором небо, которое начинало уже посылать крупные капли дождя, и, бросив полушубок Антона к себе на плечи, вошел в избу. Брань и ругательства сопровождали его.
Холодный осенний дождь – «забойный», как называют его поселяне, полил сильнее и сильнее. В одно мгновение вся окрестность задернулась непроницаемою его сетью и огласилась шумом потоков, которые со всех сторон покатились, клубясь и журча, к реке. Мужички поднялись с лавки и подошли к воротам.
– Вот тебе и ярманка, – сказал толстый мельник, выставляя свои сапоги под желоб. – Ишь какое господь посылает ненастье… Хорошо еще, что я не поторопился: того и гляди муку бы вымочил…
– Ишь, дядя Трифон, погляди-ка, как народ-то бежит по горе, – произнес молодой парень, схватившись за бока, – вон, вон, по горе… Небось дождем-то знатно пронимает…
– Что за напасть, братцы, вот почитай месяц целый, как дождь льет бесперечь… Теперь того и гляди мороз, долго ли до беды, как раз озими обледенеют… вымочки пойдут…
– Да, погрешились, знать, перед господом богом: и прошлого года было куды с хлебами-те плохо, а как нынешний пойдет такой же, так и совсем бяда…
– Что-то теперь с землячком твоим станет, где-то он, сердешный? – сказал ярославец, подходя к одному из фабричных, прислонившемуся к завалинке. – Вот ему куды, чай, как плохо: ишь чичер, сиверца пошла какая…
– А что сталось, – перебил седой старикашка, проходя в это время мимо, – бежит себе да бежит, как когда я его ветрел… так вот и дует, чай… Такой-то мужик любопытный…
– Пошел, старый, не тебя спрашивают… Эх, жаль мне его, уж так-то, право, жаль! – прибавил фабричный, обращаясь к ростовцу…
– И полушубка-то на нем нет… у хозяина, у подлой души, за долг оставил… Чай, так-то иззяб, сердешный…
– Как не прозябнуть! Ишь какая пошла погода, все хуже да хуже, индо в дрожь кинуло… И ветрено как стало… так с ног и ломит…
– Чай, промок?
– Как не промокнуть! Говорят, в одной рубахе пошел, аль не слышишь?…
– Ишь кругом, братцы, как есть обложило, надолго, знать, будет дождь.
– Пойдемте в избу… и здесь донимать начинает… смерть… Ишь золко добре…
И толпа повалила греться.
Несмотря на раннюю, пору и сильный морозный ветер, обращающий лужи в гололедь, троскинский управляющий, Никита Федорыч, был уже давно на ногах. Исполненный благодарности к молодым господам своим, которые так слепо доверяли его честности свое состояние, так безусловно поручали ему страшную обузу управления полуразоренного имения, он старался всеми силами если не вполне оправдать их доверие, то, по крайней мере, не употреблять его во зло. И мог ли он в таком случае щадить свои силы и здоровье? Должен ли был потакать той гнусной лени, которая, бог весть за что и почему, досталась в удел русскому человеку?… С обязанностью управляющего соединяется всегда столько хлопот, труда, попечений, ответственности!… Нет, Никита Федорыч не мог действовать иначе. Если б даже находился он при других обстоятельствах, то есть не пользовался бы таким безграничным доверием господ или был поставлен судьбою сам на их место, и тогда, в этом можно смело ручаться, нимало не утратил бы ни благородного своего рвения, ни деятельности, ни той ничем не сокрушимой энергии, которая так резко обозначилась в его серых блистающих глазах; он слишком глубоко сознавал всю важность такой должности, он как будто нарочно рожден был для нее.