– У-уф! матушка Анна Андреевна, умаялся совсем с этим проклятым народом, – произнес Никита Федорыч, садясь к окну в широкие старинные кресла. – Ну, барыня-сударыня, – продолжал он, – наливай-ка теперь чайку… смотри, покрепче только, позабористее… Эй ты, ваша милость, троскинский бурмистр, поди-ка, брат, сюда… – сказал он, обращаясь к необыкновенно толстому, неуклюжему ребенку лет пяти, сидевшему в углу под стенными часами и таскавшему по полу котенка, связанного веревочкою за задние ноги. – Экой плут, зачем привязал котенка? брось его, того и гляди глаза еще выцарапает…
Ребенок, страдавший английскою болезнию, согнувшей ему дугой ноги, встал на четвереньки, поднялся, кряхтя и покрякивая, на ноги и, переваливаясь как селезень, подошел к отцу.
– Ну, ну, скажи-ка ты мне, молодец, – продолжал тот, гладя его с самодовольной миной по голове, – я, бишь, забыл, какие деньги ты больше-то любишь, бумажки или серебро?…
Это был всегдашний, любимый вопрос, который Никита Федорыч задавал сыну по несколько раз в день.
– Бумажки! – отвечал, отдуваясь, ребенок.
– Ха, ха, ха!… Ну, а отчего бы ты скорее взял бумажки?
– Легче носить! – отвечал троскинский бурмистр таким голосом, который ясно показывал, что уже ему надоело повторять одно и то же.
– Ха, ха, ха!… Ну, ну, поди к матери, она тебе сахарку даст; пряничка ел сегодня?
– Нет, – сказал ребенок, глядя исподлобья на мать.
– Врешь, ел, канашка, ел… плутяга…
– Полно тебе его баловать, Никита Федорыч; что это ты, в самом деле, балуешь его, – подхватила Анна Андреевна, – что из него будет., и теперь никак не сладишь.
– Ну, ну… пошла барыня, – вымолвил муж, громко прихлебывая чай, – будет он у меня погляди-ка какой молодец… ха, ха, ха!… Ваня, – шепнул он ему, подмигивая на сахарницу, – возьми потихоньку, – ишь, она тебе не дает,… Ну, матушка Анна Андреевна, – продолжал он громко, – видел я сегодня наших коровок; ну уж коровы, нечего сказать, коровы!…
– Мне кажется только, – заметила супруга, – Фекла стала что-то нерадеть за ними,, ты бы хоть разочек постращал ее, Никита Федорыч… даром что ей шестьдесят лет, такая-то мерзавка, право…
– Небось, матушка, плохо смотреть не станет: еще сегодня задал ей порядочную баню… Ну, видел также, как наш огородишко огораживали… велел я канавкой обнести: надежнее; неравно корова забредет или овца… с этим народцем никак не убережешься…, я опять говорил им: как только поймаю корову, овцу или лошадь, себе беру, – плачь не плачь, себе беру, не пущай; и ведь сколько уже раз случалась такая оказия; боятся, боятся неделю, другую, а потом, глядишь, и опять… ну, да уж я справлюсь… налей-ка еще чайку…
– Мне говорила наша попадья, что ярманка была очень хорошая, – начала Анна Андреевна, – и дешево, говорит, очень дешево продавали всякий скот… вот ты обещал тогда купить еще корову, жаль, что прозевали, а все через тебя, Никита Федорыч, все через тебя… впрочем, ты ведь скоро в город пошлешь, так тогда еще можно будет.
– Нет, я в город не скоро пошлю, – отвечал как можно равнодушнее супруг.
– Как! а оброк-то барской когда ж пошлешь на почту? – возразила та сердито.
– Он еще не собран; да хоть бы и весь был, торопиться нечего, подождут! Брат Терентий Федорыч пишет, что барину теперь не нужны деньги… Этак станешь посылать-то без разбору – так, чего доброго, напляшешься с ними; повадятся: давай да давай… я ведь знаю нашего молодца: вот Терентий Федорыч пишет, что он опять стал ездить на игру; как напишет, что проигрался да к горлу пристало, тут ему и деньги будут, а раньше не пошлю, хоть он себе там тресни в Петербурге-то! Меня не учить, барыня-сударыня; я ведь знаю, как с ними справляться, с господами-то: «нет у меня денег, – написал ему, да и баста! – пар, мол, сударь, не запахан, овсы не засеяны, греча перепрела», вот тебе и все; покричит, покричит да и перестанет; разве они дело разумеют; им что греч, что овес, что пшеница – все одно, а про чечевицу и не спрашивай… им вот только шуры-муры, рюши да трюши, да знай денежек посылай; на это они лакомки… Вот с ними так куды мастера справляться; э! матушка, знаю я их, голубчиков, не в первый раз вести с ними дело… вот потому-то и оброку не пошлю… незачем!…
– Так-то ты всегда, – проговорила, ворча, хозяйка. – Когда это до нашего добра, так ты всегда кобенишься… денег небось жаль на корову… оттого и в город не посылаешь…
– Да, жаль, жаль! оттого и не посылаю…
– Жаль, то-то… а от кого и в люди-то пошел? от кого их добыл, деньги-то?…
– Ну, ну… пошла барыня… э! смерть не люблю!…
Тут, без сомнения, возникла бы одна из тех маленьких домашних сцен, которые были так противны Никите Федорычу, если б в комнату не вошла знакомая уже нам Фатимка. Не мешает здесь заметить при случае, что лицо этой девочки поражало сходством с лицом жены управляющего, и особенно делалось это заметным тогда, когда та и другая находились вместе; сходство между ними было так же разительно, как между одутловатым лицом самого Никиты Федорыча и наружностью троскинского бурмистра. Те же черты, несмотря на разницу лет и всегдашний флюс Анны Андреевны, который сильно вытягивал их; разница состояла исключительно в одних лишь глазах: у жены управляющего были они серы и тусклы, у Фатимки – черны, как уголья, и сыпали искры. Впрочем, сходство между ними должно было приписывать одной игре природы, ибо Фатимка, или, как называли ее в деревне, «Горюшка», никаким образом не приходилась сродни Никите Федорычу.
– Ну, что? – спросил он ее.
– Мельник-с пришел… – отвечала она робко.
– Ах, я бишь совсем забыл… да, да… скажи, что сию минуту выйду в контору.