– Ой, погоди, касатик, дай вздохнуть… надыть еще в овраг спущаться, – сказала старуха.
Антон молча остановился. Немного погодя они, в самом деле, начали спускаться по крутому каменистому скату в овраг. Очутившись на дне, Антон поднял глаза кверху; окраины пропасти вырезывались так высоко на небе, что едва можно было различить их очертание. Несколько раз Антону приводилось проползать под стволами дерев, опрокинутыми там и сям поперек пропасти, загроможденной повсюду камнями; старуха, по-видимому, хорошо знала дорогу; она ни разу не оступилась, не споткнулась, несмотря на то, что шла бодрее прежнего и уже не упиралась более своею клюкою. Затесавшись наконец вместе с Антоном в густую чащу кустарников, из которой выход казался невероятным, она неожиданно остановилась, рванулась вперед и закричала хриплым своим голосом:
– Ребятушки! сюда, родимые!…
Одуматься не успел Антон, как уже почувствовал себя в руках двух дюжих молодцов. Движимый инстинктивным чувством самосохранения, он бросился было вперед, но железные руки, обхватившие его, предупредили это намерение и тотчас ж осадили назад.
– Куда? – сказал один из них, – куда? небось не уйдешь и здесь подождешь!
– Ермолаюшка, касатик, – заговорила старуха, – погоди, не замай его… родимый, ведь это брат твой, Антон; ох! рожоный, уж такой-то, право, колотырный… пристает, вишь, пособи ему, дай ему денег.
Услыша это, Ермолай отступил назад и крикнул: «Антошка, ты ли?…» Но так как Антон не отвечал, он быстро подошел к нему, взял его обеими руками за плечи, глянул в лицо и потом, упершись кулаками в бока, залился дребезжащим смехом.
– Антошка! черт! каким те лешим принесло сюда?… Петр уха, пусти его, небось не уйдет: он сродни!…
Петруха пристально посмотрел в лицо мужику и тотчас же выпустил его, промолвив, однако, грубо товарищу:
– Что ж, что он брат тебе… коли пришел выведать… так все одно ему…
– Да что ж ты ничего не говоришь, словно пень? – продолжал Ермолай, обращаясь к брату, который не двигался с места. – Зачем пожаловал сюда, чего те от нас надо?., да говори же, дьявол! аль взаправду глотку-то заколотили тебе на деревне?..
– Дай ему опомниться, касатик ты мой, видно, запужался больно, – подхватила старуха, нагибаясь и кладя что-то наземь, – вот иду я так-то, родной, из ихнего Троскина…
– Ну что? – спросили в одно время Петр и Ермолай.
– Да вот, – отвечала она, понизив голос, – две курочки у мужичка сволочила… Ну, вот так-то, – продолжала она громко, – иду я, а он, окаянный, как кинется ко мне: денег, говорит, давай!… такой-то пропастный!…
– Э! ге-ге… так ты, видно, горемыка! – воскликнул Ермолай. – Что, брат, знать, не по вкусу пришли ду-бовы-то пироги с березовым маслом?… Да что ж ты, взаправду, ничего не говоришь? ай не рад, что встрелся?…
– Рад не рад, – произнес другой, подходя к мужику, – тебе отсель не выдти…
– Братцы, – начал вдруг Антон, как бы пробудившись от сна, – мне денег надо, денег!… Лошадь увели намедни… последнюю лошадь… оброку платить нечем, – прибавил он через силу.
– Так ли?… Слыхал я про эвто, да…
– Так, родной, – перебила старуха, – по миру, почитай, пустил его управитель-то…
– Ну, а ребята мои живы? – спросил Ермолай.
– Живы… да есть нечего, – отвечал мрачно Антон, – пособите, братцы, хошь сколько-нибудь дайте денег! – промолвил он голосом отчаяния.
– Мы ведь недавно, всего, кажись, три недели сюда подоспели… Вот парнюхе старуху свою хотелось проведать… да место вышло податно, так и остались зимовать… а то бы я навестил тебя… на ребяток поглядеть хотелось, мать-то их добре померла… Так что ж ты, Антонушка?… К нам, что ли?…
– Последнюю лошадь увели, – начал снова Антон, – подушных платить нечем… денег мне надо…
– Эхма! пособить-то те можно, да вот, вишь, какое дело – деньги-то у нас не то что свои, не то что чужие. Они у нас теперь в кармане, так, стало, наши. А вот маленько прежь сего их держал у себя за пазухою купец, ехавший с ярманки; мы к нему, знаешь, то-во: поделись, дескать, добрый человек! Он на нас с криком, мы погрозили порядком, деньги-то с бумажником он нам и швырнул в лицо, а сам давай бог ноги… Ну, ты теперь наш, все узнал; помочь-то тебе мы поможем, да только ни гугу, а то ведь беда! Купец-то ночью нас не разглядел, да и лыжи отсюдова навострил далеко, так никто не узнает, коли ты не проболтаешься. Мы теперь зайдем в кабак вместе, недалеко отсюдова, а там дадим тебе на разживу да разойдемся на разные стороны. А что ты, Антошка, бывал у Бориски-рыжака, пивал у него когда?
– Нет.
– Ну, стало, не знает тебя рыжий?
– Не знает.
– Ну и ладно, идем… А ты, матушка, здесь оставайся!
– Вестимо, родной… вас поджидать стану… мотри только, касатик, его-то от себя не пущайте…
– Небось не уйдет! – отвечал тот. – Ну, идемте, ребята… мотри же, Антонушка, опростоволосишься, вот те Христос, поминай как звали!…
Бродяги допили штоф, подняли кверху дубинки и, сказав еще что-то шепотом старухе, пропустили Антона вперед и начали выбираться из оврага.
Кабак, куда направлялись они, стоял одиноко на распутье, между столбовой дорогой и глубоким, узким проселком; сделав два или три поворота, проселок исчезал посреди черных кочковатых полей и пустырей, расстилавшихся во все стороны на неоглядное пространство. Ни одно деревцо не оживляло их; обнаженнее, глуше этого места трудно было сыскать во всей окрестности.
Здание кабака соответствовало, как нельзя лучше, печальной местности, его окружавшей: оно состояло из старинной двухэтажной избы с высокою кровлей, исполосованной по всем направлениям темно-зеленым мохом и длинными щелями. На верхушке ее торчала откосо рыжая, иссохшая сосенка; худощавые, иссохшие ветви ее, казалось, звали на помощь. Стены избы были черны и мрачны; промежутки между бревнами, серо-грязноватого цвета, показывали, что мох уже давным-давно истлел. Новенькое сосновое крылечко, прилаженное ко входу избы, еще более выказывало ее ветхость. Его гладенькие, вылущенные столбики, белый, лоснящийся навес с вычурами, тоненькие перила так резко бросались в глаза своим контрастом с остальною частью кабака, что невольно напоминали уродливое сочетание безобразного старика с свеженькой молодой девушкою. Здание, подобно многим в этом роде, было окружено с трех сторон навесами, дававшими тотчас же знать, что радушие хозяина не ограничивалось одною лишь косушкой: тут находился и постоялый двор; польза соединялась, следовательно, с приятным. Таким образом, проходимцу или извозчику предстояло чрез это истинно благодетельное соединение выпить вместо одной косушки, уже необходимой для подкрепления сил, еще две лишние: одну, как водится, после ужина, другую при расставанье под утро.